Галапагосы - Страница 65


К оглавлению

65

Канка-боно понимали это название и его комический подтекст не лучше, чем понял бы современный человек, шепни я ему или ей, нежащимся на белоснежном песке на берегу голубой лагуны, в самое ухо: «Увесистый ставень».


* * *

Вскоре после того, как «Увесистый ставень» пошел на дно, Мэри принялась приводить в исполнение свою программу искусственного осеменения. Ей было тогда шестьдесят один год. Она была единственной половой партнершей капитана, которому исполнилось шестьдесят шесть и чьи сексуальные достоинства успели утратить свою неотразимость. И он твердо не желал оставлять после себя потомство, поскольку, как он подозревал, шанс, что он может передать детям хорею Хантингтона, все-таки существовал. К тому же он был расистом, и его вовсе не тянуло к Хисако или ее пушистой дочери, и уж подавно – к индейским женщинам, которым в конце концов предстояло вынашивать его отпрысков.

Не нужно забывать: эти люди ждали, что их в любое время могут спасти, и понятия не имели, что они – последняя надежда рода человеческого. Так что сексом они занимались просто для того, чтобы приятно провести время, ослабить зуд или вогнать себя в сон. Размножаться в их положении было бы безответственно, так как Санта Росалия была неподходящим местом для воспитания детей и появление их создало бы сложности с пропитанием.

До того, как «Увесистый ставень», погрузившись под воду, присоединился к эквадорскому подводному флоту, Мэри, так же как и все, считала, что появление ребенка в таких условиях стало бы трагедией.

Душа ее продолжала пребывать в этом убеждении, тогда как ее большой мозг исподволь, чтобы не спугнуть ее, начал задаваться вопросом, может ли сперма, которую капитан извергал в нее дважды в месяц, быть как-то перенесена в женщину, способную рожать, и – хоп, готово! – чтобы та в итоге забеременела. Акико, которой в ту пору исполнилось всего десять лет, зачать бы еще не могла. Тогда как подросшие канка-боно, старшей из которых было девятнадцать, а младшей пятнадцать, явно подходили для этой цели.


* * *

Большой мозг нашептывал Мэри то, что она любила повторять своим ученикам: нет никакого вреда, а может статься, даже очень полезно, чтобы люди играли в своем уме всевозможными идеями, сколь бы невозможными, непрактичными или совершенно безумными они ни представлялись на первый взгляд. Она уверяла себя на Санта Росалии, как внушала в Илиуме своим подросткам, что интеллектуальные игры даже с самыми никудышными идеями привели ко многим серьезнейшим научным прозрениям того, что она тогда, миллион лет назад, называла «современностью».

Она справилась у «Мандаракса», что у него есть на тему «любопытство».

Ибо сказано «Мандараксом»:


...

Любопытство – одно из неизменных и верных свойств живого ума.


Чего «Мандаракс» ей не сказал и чего, разумеется, не собирался сообщать ей ее большой мозг, – так это того, что, коль скоро у нее родится идея новаторского эксперимента, этот самый мозг превратит ее жизнь в ад, покуда она не приведет эксперимент в исполнение.

Именно это являлось, по-моему, самым дьявольским в больших мозгах людей древней эпохи. Мозги эти внушали их обладателям: «Вот сумасшедший поступок, который мы могли бы совершить, – но, конечно, ни за что на него не пойдем. Просто занятно помечтать».

А потом, точно в трансе, люди и впрямь этот поступок совершали: заставляли рабов драться не на жизнь, а на смерть в Колизее, или сжигали кого-то на площади за приверженность убеждениям, непопулярным среди местного населения, или строили заводы, единственной целью которых было истребление людей в массовых масштабах, или взрывали целые города и так далее, и тому подобное.


* * *

В «Мандаракс» следовало бы заложить – но не заложили – предупреждение на этот счет: «в нынешнюю эпоху больших мозгов все, что можно совершить, будет совершено – так что за дело».

Самое близкое по смыслу, что смог откопать в своей памяти «Мандаракс», была цитата из Томаса Карлейля (1795–1881):


...

Сомнению любого рода может положить конец лишь Действие.


* * *

Сомнения Мэри относительно того, может ли женщина зачать при посредничестве другой женщины на пустынном острове и без какого-либо технического содействия, привели к тому, что она начала действовать, в некоем трансе она нанесла визит в становье канка–боно, располагавшееся по другую сторону кратера, прихватив с собой в качестве переводчицы Акико. И тут я ловлю себя на воспоминании о моем отце – когда он был еще жив и прозябал, запятнанный чернилами, в Кохоусе. Он все время надеялся запродать что-нибудь из сочиненного им киношникам, чтобы ему больше не приходилось хвататься за случайную работу и мы могли нанять кухарку и уборщицу.

Но, как бы он ни мечтал о сделке с киношниками, ключевые сцены во всех без исключения его рассказах и книгах были таковы, что ни один режиссер, пребывающий в здравом уме, не пожелал бы их снимать – во всяком случае, если бы хотел, чтобы фильм пользовался успехом.

И вот теперь я сам приступаю к ключевой сцене своего повествования, которую ни за что не включили бы в фильм, рассчитанный на зрительский успех, миллион лет тому назад. в этой сцене Мэри Хепберн, как загипнотизированная, глубоко запускает указательный палец своей правой руки в себя, а затем – в восемнадцатилетнюго девушку – канка-боно, в результате чего той суждено забеременеть.

Позже на ум Мэри придет шутка по поводу той необдуманной, необъяснимой, безответственной, совершенно безумной вольности, которую она себе позволила вытворить с телом не одной, а всех поголовно юных канка-боно. Но, поскольку с единственным из колонистов, который оценил бы эту шутку, – капитаном – они больше не разговаривали, она вынуждена была так и оставить ее невысказанной. Шутка же эта в ее устах прозвучала бы примерно так:

65